Любовь, единая, как Ты.
Душа ждала, душа желала
Не оправданья, но суда…
Ипринял я двойное жало
Любви единой — навсегда.
Пускай он снился, странный вечер длинный,
я вечер этот помню все равно.
Зари разлив зеленовато-винный,
большое полукруглое окно.
И где-то за окном, за далью близкой,
певучую такую тишину,
и расставание у двери низкой,
заветную зазвездную страну.
Твои слова прощальные, простые,
слова последние — забудь, молчи,
и рассыпавшиеся, ледяные,
невыносимо острые лучи.
Любви святую непреложность
и ты и я — мы поняли вдвоем,
и невозможней стала невозможность
здесь, на земле, сквозь ложность и ничтожность,
к ней прикоснуться чистым острием.
10 августа 1918
Всё, что бывает, не исчезает.
Пусть миновало, но не прошло.
Лунное небо тайны не знает,
Лунное небо праздно-светло.
Всё, что мелькнуло, — новым вернется.
Осень сегодня — завтра весна…
Звездоубийца с неба смеется,
Звездоубийца, злая луна.
В явь превращу я волей моею
Все, что мерцает в тающем сне.
Сердцу ль не верить? Я ль не посмею?
Только не надо верить луне.
Наивный месяц, мал и тонок,
Без белых облачных пеленок
Смотрел на луг. А на лугу —
Сидел взъерошенный котенок,
Как в зачарованном кругу.
Зачем он был, зачем сидел,
И отчего так месяц бел,—
Всё мне казалось непонятно…
Но был котенок очень смел,
А луг круглился необъятно.
И пенилась моя надежда, —
В котенке, в небе,— как вино…
Иль это сонная одежда
На том, что есть,— но не дано,
Что наяву утаено?…
Август 1918
3. В. Р. Р.
Когда были зори июльские багровые,
Ангел, в одежде шарманщика, пришел к ней
на дачу, где, счастливая, она жила.
Только всего л было, что зори багровые.
Спросил ее шарманщик: одно ли у тебя сердце?
Она подумала и сказала: три.
Заплакал шарманщик, шарманку завертел свою,
другие слушали и ничего не понимали,
но выговаривала шарманка ясно для нее:
«Посмотри, посмотри на зори багровые,
вынуты у тебя будут все три сердца,
три раны, три раны останутся вместо них…»
Розовые в свете зорь багровеющих,
розовые капали у Ангела слезы…
Кончилась песенка, и пошел он прочь.
Но чуть вышел за ограду садовую,
встречу ему попался пустой извозчик,
старый старичишка с белой бородой.
Увидал старичишка Ангела,
начал, на чем свет стоит, ругаться:
«Ах ты, своевольник, такой-сякой,
Ах ты, жалетель без ума-разума,
чего распустил розовые слюни,
душу человечью на месте убил?
Гляди, вот, ее веревочка длинная,
в тысячу дней тесемка,
и не сряду на ней, не сряду три узелка!
Тысячу дней ты сделал минуточкой,
да как ты осмелился на такое,
силы человечьи не ты считал!»
Испугался Ангел, и слезы высохли.
Николая-Угодника узнал он:
нажалуется, не минует,— как быть?
А извозчик на козлах прыгает,
рукой морщинистой машет:
«Иди, неуемный, иди назад,
сыграй ей такую песенку,
чтобы все, что узнала, забыла;
а тебе нагоняй — своим чередом».
Побежал Ангел, спотыкается,
спешит, а она на том же месте,
только не стоит — сидит на песке.
И видит Ангел: губы у нее белые.
Вынуты у нее все три сердца,
но не три раны, а одна.
Привязал к шарманке веревочку,
длинную веревочку с тремя узелками,
длинную веревочку в тысячу дней,
и заиграл Ангел песенку,
песенку забвенную, бедную,
возвращая Время в свой круг,
покрывая тьмою грядущее,
чтобы копились силы человечьи
по воле Того, Кто их знал.
И дрожал шарманщик, играючи:
закроется ли тройная рана?
вернется ли в свои дни душа?
Люди подбежали, подняли
ту, что сидела с белыми губами.
Она очнулась, слушает, глядит,
смеется: «Ах, вдруг точно уснула я,
и что-то снилось мне, что — не знаю…»
Три сердца ее Ангел увидал,
три сына, Смертью отмеченные,
три узелка на веревочке длинной,
на длинной веревочке в тысячу дней.
А Николай-Угодник у решетки дожидается,
посадил Ангела в старенькую пролетку
и судить его за самовластье повез.
_____
Недаром разгорались зори багровые.
У кого не вынули они сердца?
Не оставили кровавых ран?
У той, что на даче жила, счастливая,
первое сердце взяли чужие,
второе — свои, а третье — неизвестно, кто.
Но три раны не сливались в единую,
потому что давал ей сил для страданья,
давал каждый из тысячи дней.
1914 — 1918
СПБ
Прости мне за тех, кого я
отнял у жизни сей,
отнял у сна и покоя,
у жен и у матерей.
Ведь если я отнимаю,
в это иду, любя;
верю, иду и знаю:
так делаю — для Тебя.
<Сентябрь — октябрь 1918>
Петербург
Какая тайна в этом слове,
как мало думают о нем.
Оно пылает ярче крови
преображающим огнем.
Его — никто не понимает.